Неточные совпадения
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в
глаза желтая краска на каменных
домах и скромно темнела серая на деревянных.
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на
глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный
дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете жизнью. Будьте уверены в моей скромности до поры до времени, — продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.
Дойдя до поворота во вчерашнюю улицу, он с мучительною тревогой заглянул в нее, на тот
дом… и тотчас же отвел
глаза.
Мещанин скосил на него
глаза исподлобья и оглядел его пристально и внимательно, не спеша; потом медленно повернулся и, ни слова не сказав, вышел из ворот
дома на улицу.
Заглянув случайно, одним
глазом, в лавочку, он увидел, что там, на стенных часах, уже десять минут восьмого. Надо было и торопиться, и в то же время сделать крюк: подойти к
дому в обход, с другой стороны…
Зелень и свежесть понравились сначала его усталым
глазам, привыкшим к городской пыли, к известке и к громадным, теснящим и давящим
домам.
Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к
дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало все это вот уже более месяца, и он пошел куда
глаза глядят.
Наконец в
глазах его завертелись какие-то красные круги,
дома заходили, прохожие, набережные, экипажи — все это завертелось и заплясало кругом.
А во время отлучки и татарва может напасть: они, турецкие собаки, в
глаза не кинутся и к хозяину на
дом не посмеют прийти, а сзади укусят за пяты, да и больно укусят.
— И всего только одну неделю быть им
дома? — говорила жалостно, со слезами на
глазах, худощавая старуха мать. — И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и
дому родного узнать, и мне не удастся наглядеться на них!
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От
дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что
глазам больно.
Таким образом опять все заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к
дому Обломова, бессознательно разделила неразрываемую связь своего мужа с жизнью,
домом и особой Ильи Ильича, и ее женский
глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в
доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
На небе ярко сверкнула, как живой
глаз, первая звездочка, и в окнах
дома замелькали огоньки.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает
глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный
дом.
Она пополнела; грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в
глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над
домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает, от шкафа к кухне, от кухни к кладовой, и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием того, что делает.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от
дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку;
глаза ее горели…
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его
глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в
дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Зато после,
дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие
глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой
дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые
глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал
глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в
доме и все под рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом
доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни
глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными
глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом
доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
— На вас не угодишь. Да мало ли
домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных — пятницы, у Вязниковых — воскресенья, у князя Тюменева — середы. У меня все дни заняты! — с сияющими
глазами заключил Волков.
Ой ласточка! ой глупая!
Не вей гнезда под берегом,
Под берегом крутым!
Что день — то прибавляется
Вода в реке: зальет она
Детенышей твоих.
Ой бедная молодушка!
Сноха в
дому последняя,
Последняя раба!
Стерпи грозу великую,
Прими побои лишние,
А с
глазу неразумного
Младенца не спускай!..
Анна Андреевна. Ему всё бы только рыбки! Я не иначе хочу, чтоб наш
дом был первый в столице и чтоб у меня в комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти и нужно бы только этак зажмурить
глаза. (Зажмуривает
глаза и нюхает.)Ах, как хорошо!
Во время путешествия он заметно успокоился; но по мере приближения к
дому лицо его все более и более принимало печальное выражение, и когда, выходя из коляски, он спросил у выбежавшего, запыхавшегося Фоки: «Где Наталья Николаевна?» — голос его был нетверд и в
глазах были слезы.
— Я двенадцать лет живу в этом
доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая
глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети.
Левину самому хотелось зайти в эти местечки, но местечки были от
дома близкие, он всегда мог взять их, и местечки были маленькие, — троим негде стрелять. И потому он кривил душой, говоря, что едва ли есть что. Поравнявшись с маленьким болотцем, Левин хотел проехать мимо, но опытный охотничий
глаз Степана Аркадьича тотчас же рассмотрел видную с дороги мочежину.
И, перебирая события последних дней, ей казалось, что во всем она видела подтверждение этой страшной мысли: и то, что он вчера обедал не
дома, и то, что он настоял на том, чтоб они в Петербурге остановились врознь, и то, что даже теперь шел к ней не один, как бы избегая свиданья с
глазу на
глаз.
Виновник всего этого горя взобрался на телегу, закурил сигару, и когда на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его
глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим новым господским
домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», плотнее завернулся в шинель.
«Уж не несчастье ли какое у нас
дома?» — подумал Аркадий и, торопливо взбежав по лестнице, разом отворил дверь. Вид Базарова тотчас его успокоил, хотя более опытный
глаз, вероятно, открыл бы в энергической по-прежнему, но осунувшейся фигуре нежданного гостя признаки внутреннего волнения. С пыльною шинелью на плечах, с картузом на голове, сидел он на оконнице; он не поднялся и тогда, когда Аркадий бросился с шумными восклицаниями к нему на шею.
В задней комнате
дома, сырой и темной, на убогой кровати, покрытой конскою попоной, с лохматой буркой вместо подушки, лежал Чертопханов, уже не бледный, а изжелта-зеленый, как бывают мертвецы, со ввалившимися
глазами под глянцевитыми веками, с заостренным, но все еще красноватым носом над взъерошенными усами.
Попадался ли ему клочок бумаги, он тотчас выпрашивал у Агафьи-ключницы ножницы, тщательно выкраивал из бумажки правильный четвероугольник, проводил кругом каемочку и принимался за работу: нарисует
глаз с огромным зрачком, или греческий нос, или
дом с трубой и дымом в виде винта, собаку «en face», похожую на скамью, деревцо с двумя голубками и подпишет: «рисовал Андрей Беловзоров, такого-то числа, такого-то года, село Малые Брыки».
«Что ж? — решил он наконец, — коли не смилостивится жид, не захочет еще подождать — отдам я ему
дом и землю, а сам на коня, куда
глаза глядят!
Сильвио встал, побледнев от злости, и с сверкающими
глазами сказал: «Милостивый государь, извольте выйти, и благодарите бога, что это случилось у меня в
доме».
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение
домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло
глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
Самгин был уверен, что этот скандал не ускользнет от внимания газет. Было бы крайне неприятно, если б его имя оказалось припутанным. А этот Миша — существо удивительно неудобное. Сообразив, что Миша, наверное, уже
дома, он послал за ним дворника. Юноша пришел немедля и остановился у двери, держа забинтованную голову как-то особенно неподвижно, деревянно. Неуклонно прямой взгляд его одинокого
глаза сегодня был особенно неприятен.
— Если успею, — сказал Самгин и, решив не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность:
дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими
глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести
дом в собственность, доплатив тысяч десять — двенадцать.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна
дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими
глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в окнах
домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его улицы. Эта пестрая толпа молодых людей была в его
глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный язык знамени исчез за углом улицы и там его встретил свист, вой, рев.
— Ваш отец был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и
глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В
доме тоже было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
Он закрыл
глаза, и, утонув в темных ямах, они сделали лицо его более жутко слепым, чем оно бывает у слепых от рождения. На заросшем травою маленьком дворике игрушечного
дома, кокетливо спрятавшего свои три окна за палисадником, Макарова встретил уродливо высокий, тощий человек с лицом клоуна, с метлой в руках. Он бросил метлу, подбежал к носилкам, переломился над ними и смешным голосом заговорил, толкая санитаров, Клима...
Почти около
дома его обогнал человек в черном пальто с металлическими пуговицами, в фуражке чиновника, надвинутой на
глаза, — обогнал, оглянулся и, остановясь, спросил голосом Кутузова...
Все в
доме покорно подчинялись ей, даже Настоящий Старик и упрямая Мария Романовна — Тираномашка, как за
глаза называет ее Варавка.
В окно смотрело серебряное солнце, небо — такое же холодно голубое, каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно, как вчера, только светлее раскрашено. Вдали на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы
домов, по снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей, по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали головами, шли толстые мужики в тулупах, — все было игрушечно мелкое и приятное
глазам.
«
Дом надо продать», — напомнил себе Клим Иванович и, закрыв
глаза, стал тихонько, сквозь зубы насвистывать романс «Я не сержусь», думая о Варваре и Стратонове...
По панелям, смазанным жидкой грязью, люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые
дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые один к другому, являлись
глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой небо не чувствовалось.
В
дом прошли через кухню, — у плиты суетилась маленькая, толстая старушка с быстрыми, очень светлыми
глазами на темном лице; вышли в зал, сыроватый и сумрачный, хотя его освещали два огромных окна и дверь, открытая на террасу.